Город, погруженный в собственную душу
Город, погруженный в собственную душу
- Не-е-е, ну в Иерусалим – ни за что… там арабы, и ортодоксы ультрарелигиозные, и холод… нет. Мы сами не захотели, и вам не советуем.
Я только месяц жила в Стране, в Нижнем городе города Хайфы, и ничего не знала ни об арабах, ни об ультраортодоксах; выслушивать же опасения насчет иерусалимских морозов – и это говорили москвичи! – мне было странно и удивительно. Мне вообще было многое тогда удивительно – и необъяснимая, стремительно свалившаяся прямо на голову жизнь почти на самом морском берегу, и проливные дожди в марте, и странные уроки иврита, от которых ничего не оставалось в голове, кроме все нарастающей тревоги, и русская речь всюду, на каждом углу и шагу. Только выбредешь на улицу попрактиковаться в произнесении новых слов нового языка – как тебе уже поспешает навстречу русский пенсионер, и он на иврите ни бум-бум, а там и второй, и третий такой же, и вот ты уже сидишь задумчиво на море. А там тебя подстерегает очередной галантный кавалер в плавках и сандалиях, и его всегда зовут Ави (ну да, отец же наш Авраам, популярное имя! – объяснили мне потом), и он приглашает «на кофе» – это эвфемизм такой, фигура речи, не говорить же сразу и прямо, – и сует тебе бумажку со своим телефоном. «Позвони, непременно позвони, мотек!»
И я, устав от авраамов, телефонов и пенсионеров, затосковала, захотела в неведомый мне морозный Иерусалим. Особенно после июля-августа – купленный на немногие наличные деньги вентилятор совершенно ничего не вентилировал, а только притворялся, что трудится, вяло покачивая плавниками. Все кругом плавилось и изнемогало, только горные снега сулили избавление. В Иерусалим, в Иерусалим!
Протоптавшись в Хайфе год, я уехала.
И сразу поняла, что мне говорили чистую правду – на месте были и арабы, и ортодоксы, и в особенности холода. Начало марта, солнце светит, зубы, скулы и поджилки сводит от стылого воздуха, весенняя якобы свежесть, куды бечь. Все сбылось. Тут уместно вспомнить, как мне, в мелкие неразумные мои годы, любил говорить мой философский папа. Все, что ни сказано о человеке, – все верно, – говорил он. – Вот посмотри на меня, погруженного в написание книги «Нерегулярные граничные задачи на плоскости». Червь, сухой книжный червь. Да. Или вот я жарю сейчас котлеты, а потом вместе с тобой стану их есть, – и что сможет сказать обо мне сторонний наблюдатель? Что я прожорливое бездуховное животное, и разве не будет он прав? Иерусалим в этом смысле – настоящий человек: все, что ни сказано о нем, – все верно. Каждый ходивший и дышавший здесь – любил его, проклинал его, бежал сломя голову отсюда – и потом писал, писал о нем, если мог, или просто возвращался сюда, внутри потаенных контрабандных снов, если не смел наяву. «Не-е-ет, ну Иерусалим, он слишком многого требует от тебя… побывать – да, но жить? Не-е-е-т». --- Чего ж ты плачешь тогда, зачем прячешь глаза, – я слышу по голосу, что город успел один раз поцеловать тебя и один раз укусить, и бежал ты отсюда, не зная, чего страшишься больше. И правильно. И то, и другое – яд, и ты мечен и отмечен, а теперь живи хоть в Петах-Тикве, хоть в Бат-Яме. Ты еще приползешь сюда. ---
Выслушаем же теперь свидетельские показания тех, кто, начав писать об Иерусалиме, не смог остановиться, потому что не сумел сюда вернуться.
«Иерусалим, чьи улицы вымощены яшмой и ониксом, и ангел стоит на каждом углу, и небо над городом сияет светом всех семи небес» – это Амос Оз, великий и великий и просто хороший писатель, и вот он же: «Иерусалим – это старая нимфоманка, которая с широким зевком стряхивает с себя одного любовника за другим, предварительно выжав их до конца. Это паучиха, разрывающая в клочья тех, кто ею овладевает, прежде чем они успевают оторваться от нее».
«Иерусалим – маленький город, где нельзя сбиться с пути и заблудиться», – пишет он, и тут же, через несколько страниц: «Иерусалим – это самый большой город в мире. Стоит пересечь две-три улочки — и перед тобой уже иной континент, иное поколение и даже иной климат. … В каждом квартале, в каждом пригороде существует потаенный центр, обнесенный высокой стеной. Враждебные крепости закрыты для всех, кто проходит мимо. Здесь, в Иерусалиме, можно ли ощутить себя дома, спрашиваю я, даже если прожить тут сто лет? Город закрытых дворов, душа его запечатана мрачными стенами, верх которых усыпан колючим битым стеклом. Нет Иерусалима. Осколки, рассеянные со злым умыслом, чтобы ввести в заблуждение наивных людей».
Утратив же наивность, больше не вытерпеть, не вместить, не справиться, только бежать сломя голову – от глухих переулков, от выморочного захолустья, и это все правда, это все чистая правда, я все видела и вижу, и пока что терплю.
Еще нам Оз может сообщить о прежних временах, что как гравитация в Иерусалиме была в те дни «намного ощутимее, чем теперь, так и микробы тогда были значительно больше и сильнее». Если честно, редко можно встретить в литературе любого рода сведения столь ценные, столь бесценные, как это свидетельство. Потому что если вы вдруг боитесь микробов и опасаетесь за свою жизнь, то знайте – они стали маленькие и бессильные, а если кто с трудом переставляет ноги, если кому стал тяжек груз атмосферного столба на плечах – то и тут вам самая прямая дорога сюда, а не куда-нибудь туда, которого вокруг много и которое гораздо более враждебно и населено мускулистыми проворными вирусами и микробами. Не ходите туда – ходите сюда.
Придя сюда, вы довольно быстро можете ощутить смутное беспокойство и не справиться с собой и пожелать остаться здесь навеки и унести отсюда ноги немедленно. В качестве прививки – еще парочка цитат: они сказаны, а потому верны, а потому слушайте. Вот Меир Шалев, которого вы если не читали, так я даже и не знаю, о чем с вами говорить. Кроме светлого и нестерпимо прекрасного будущего, которое распахнется перед вами в тот момент, когда вы решитесь его прочесть – все, все, все, от первой и до последней строчки и буквы.
Вот что он думает об Иерусалиме, который «зараженные им переносят в своей крови, куда бы они ни шли», о городе, «что превращал мозги царей в крошево лжи и безрассудства, вызывал пену бешенства на губах священников и смущал своими вымыслами умы пророков», о городе, притаившемся в засаде за горой, «единственном в мире городе, издающем запах человеческого тела»? А вот что: что этот город способен раздавить несчастного пришельца в несколько часов, и что всякий, кому дарованы ноги, давно бежал бы отсюда прочь.
Иерусалим подобен горе, пустой изнутри, мохнатой снаружи, с единственным окном на плоской вершине, огромным, вечно распахнутым в пустоту. Или стоящей на хвосте кистеперой рыбе, заблудившейся в веках: щучья пасть раззявлена, оскалена, непристойно обнажена, а сверху в нее жадно валится все, что только найдется в небесных божиих закромах, – вода, пыль, духота, ветры, туманы, вороны, проклятия, закаты, холмы, вертолеты, праздники, пальмы, сосны, песни, свалки, скалы, дервиши, туристы, колючки, нищие, богомолы и богомолки. Трамвай, еще не забудьте трамвай.
Сейчас в Иерусалиме зима. Ледяные плети хлещут и хлещут его по открытым глазам, по поднятым ладоням, по вздернутым плечам, и все это нечем заслонить и некем защитить. Капли делаются все тверже, их удары по крыше – все суше, вода сворачивается в круглые барабанные шарики, град засыпает город, и город граду не рад, город приседает, прикрывает руками свою голову, главу свою забубенную, и тихонько бубнит насморочным носом: хоть бы уже снег пошел, хоть бы пошел бы снег бы уже. – Но серебро, стекающее с крыш и мостовых, и с листьев тоже, никак не застынет, не утратит глубины, не обрастет поверхностью. Нету, нету, ничего тут для тебя нет, иди ждать в другое место-время.
А, вот, кажется, все же кое-что есть. Имеется благая весть. «Блаженны сопливые, ибо они утрутся», – как сказал неведомый сетевой мудрец, да будет прославлено его имя в веках.
Летом Иерусалим копит гнев, зимой – видения. Застывшее ожидание – вот имя этого города. Еще цветет миндаль, еще спит кузнечик, еще не народился каперс – ночь молода, потому что она никогда не наступит и потому что никогда не кончится, и вечное утро не иссякнет и так и будет стоять вам в лицо. Когда вы поселитесь здесь, то немедленно в вашей душе обретут свой дом и заживут смутные шумы и говорливые призраки, они быстро подарят вам и серебряную цепочку, и золотую повязку, и источник, и кувшин к нему, и право крутить колесо над колодезем, и обязанность все это устеречь. Вы приближаетесь к Иерусалиму, осталось несколько шагов. Предостережения бессильны, их время вышло, поворачивать некуда. Примите, как оберег, торопливое заклятие из соприродных пространств – чур вас от вихря, от порчи, от звездного сглаза.
Теперь все.
Прыгайте вверх, не бойтесь, там не пусто.
Ксения Агалли. 2012